
По привычке она распаковала чемодан и разложила его содержимое в стенном шкафу и комоде. Потом сполоснула лицо и, не зажигая лампу, уселась на единственное жесткое и узкое кресло синего цвета, которое своим видом наводило на мысль о распродажах в крупных магазинах.
Прошло некоторое время, и незаметно опустилась ночь; едва уловимо нарастал шум, становясь все более отчетливым и различимым, – прежде всего, конечно, доносившийся через открытые окна гул обеденного зала, где начали подавать ужин; гул с террасы, где люди в вечерней прохладе продолжали выпивать; хлопали двери; какая-то нетерпеливая мать укладывала ребенка в постель и крикливым голосом угрожала ему всякими небесными карами, если он тотчас же не уснет. Потом, несмотря на шум от проезжавших машин и гудки клаксонов, Жанна различила более тонкий, почти мелодичный звук реки, нечто вроде дружеского оклика, раздающегося от того места, где поток воды рассекается устоями моста.
– Я устала! – произнесла она громко.
Ее собственный голос словно составил ей компанию. Она повторила почти умиленно:
– Боже! Как я устала!
Смертельно устала. Устала до такой степени, что была готова усесться у любого порога – где-нибудь на улице, на платформе вокзала – и предоставить событиям идти своим чередом.
Она была толстой. Она ощущала себя чудовищно толстой, ей приходилось таскать, передвигать всю эту рыхлую плоть, вызывавшую у нее отвращение; она не признавала в этой плоти себя.
Толстый бочонок!
Нет! Только не это! Она не должна больше думать об этом, иначе у нее пропадет вся решимость.
Ночь волнами проникала в окно, вызывая у нее страх, но сил, чтобы встать и повернуть выключатель, не было; она продолжала сидеть, охваченная душевной болью, и убаюкивала эту свою боль, подобно тому как пытаются перехитрить ноющий зуб. Она была сама себе противна не только из-за двух стаканчиков, выпитых в Пуатье. Она испытывала стыд от своего пребывания здесь; оттого что вернулась сюда – в ожидании чего? С надеждой на что?
